Фото: Александра Астахова / Медиазона
22 октября в 36 странах на 26 языках выходит книга Алексея Навального «Патриот». Он начал писать ее, восстанавливаясь в Германии после отравления, а продолжил — после возвращения в Россию, в СИЗО и колонии. Книга делится на две части: автобиография, в которой Навальный рассказал про свою жизнь до ареста 17 января 2021 года, и дневник, в котором он фиксировал тюремный быт и нравы. «Медиазона» публикует фрагмент дневниковой записи от 21 октября 2021 года — первой после большого перерыва, — когда Алексей уже больше полугода был в ИК-2 общего режима во Владимирской области.
Вчера пошел первый снег. И я решил, что это знак. Я снова должен начать писать.
К снегу мы давно готовы — классические тюремные ватники, шапки-ушанки и зимние сапоги нам выдали еще несколько недель назад. Мы шлепали в сапогах по лужам, а меховые шапки были мокрые от дождя и противные на ощупь.
Поэтому, когда после ужина нас вели строем из столовой, несколько человек по очереди сказали: «О, первый снег», — и начали ловить руками еле заметную белую летящую крупу. Хотя разговаривать в строю запрещается.
Я же сразу подумал про эту книгу.
…
Вообще-то книга мне очень нужна.
Во-первых, я очень хочу ее написать, я сам все это затеял, и мне вроде как есть что сказать.
Во-вторых, мои агенты очень мягко и вежливо. С полным сочувствием к ситуации. С пониманием обстоятельств. Но все чаще напоминают о себе.
А агенты мои — Кэти и Сюзанна — очень классные.
Я всегда хотел написать хорошую книгу и мечтал именно о таких агентах. С которыми можно советоваться, дружить, болтать. И говорить всем: «А мой литературный агент…»
И еще я помню (увы, очень хорошо), как агенты меня связывали с издателями, которые тоже были супер — ровно как я себе и представлял приятнейших издателей, — и все они обязательно спрашивали: «Алексей, вот ты заявил, что вернешься в Россию. Мы, конечно, admire your courage, но там всякое может быть, в вашей России. А что будет с книгой? Как ты ее будешь писать?»
А у меня всегда была наготове шутка. «Понимаю, — отвечал я, — что вы говорите courage, ведь вы вежливые люди, а думаете — stupidity, но вообще если меня посадят, то вам же лучше. В этом случае у меня точно будет куча времени, чтобы писать». И мы смеялись.
Я ужасно, просто катастрофически ошибался. В «красной зоне», такой, как моя, тебя держат постоянно занятым. Тут не то что писать, тут и читать некогда. Тут ты совершенно не мудрый узник, рядом с которым стопка книг. Тут ты болван в мокрой меховой шапке, который все время идет куда-то строем.
Но каковы бы ни были обстоятельства, а уговор есть уговор. И, повторюсь, мне самому эта книга нужна.
Причины три и четыре звучат драматично. И если все это закончится плохо, то это будет часть, на которую прольется немного слез у самых чувствительных читателей («Боже, он это предчувствовал, представляю, каково ему было»). А если все закончится хорошо, то это будет самая стыдная часть. Можно будет, конечно, подредактировать или вообще выкинуть, но я пообещал себе, что это будет очень честная книга.
Три. Если меня тут все-таки грохнут, то это будет память обо мне.
Четыре. Опять же, если грохнут, то семья получит гонорар и проценты от продаж. А они, по идее, должны быть. Уж если таинственное покушение химоружием, а потом трагическая смерть в тюрьме не продают книги, то я уж не знаю, что продает.
Автора книги убивает злодей-президент — это же мечта отдела маркетинга.
Ну так вот. А ничего не выходит у меня, потому что:
а) времени нет. Это реальная причина, но и отговорка тоже, чего уж там. По полстраницы в день всегда можно писать;
б) все, что я пишу и храню, либо выношу на встречу с адвокатом, либо с нее — не просто внимательно перечитывается, но и перефотографируется;
в) написанное запросто тупо отнимают.
…
Ну и главная причина моего писательского кризиса. Что это за книга-то получается? Начал с отравления для затравки, перешел к биографии. По утвержденному плану должен был продолжать автобиографию с упором на то, как делал проекты и стал тем, кто я есть. А выходит что? Какой-то хаос из кусков и обрывков. <…> Но вот под самым первым снегом, бухая сапогами по асфальту, я решил: да и черт с ним. <…> Будем считать, что это такая гонзо-журналистика. Только, пожалуй, она у меня погонзее, чем у Хантера Томпсона. У него была машина с открытым верхом и «три тысячи таблеток мескалина, двадцать граммов кокаина» и что там еще. Не помню точно, хоть и обожаю эту книгу и фильм. Помню, эфир еще был.
А у меня есть меховая шапка, бушлат, сапоги, тюрьма, охранники и их «активисты», лающие овчарки и все такое прочее. И если Томпсон явно присочинил кое-что, то у меня все на 100% реальное и аутентичное.
А, у меня еще и Сахаровская премия есть — главная премия в области прав человека. Только что присудили. И я сразу автоматически подумал: у Сахарова была шапка как у меня сейчас. На многих известных его фотографиях он в такой зимней шапке-ушанке.
Видимо, это тоже знак.
…
Если что, я не сумасшедший и не помешанный на знаках и символике. И не очень суеверный даже. Разве что не люблю передавать через порог. Не люблю, когда Юля обходит столб с разных со мной сторон во время прогулки. Еще крещусь на церкви, что явно тоже суеверие для тру-христиан. <…> Поэтому «знакоискательство», обнаруженное в себе за последнее время, конечно, рационально объясняю тем, что уже который месяц один, в окружении враждебном. Общаться со мной запрещено, а те, кто общается, назначены специально, чтобы разведывать мои настроения и планы и стучать на меня. Посоветоваться не с кем, просто по-человечески поболтать тоже (за все время один был момент — Юля приезжала на длительное свидание и можно было выйти в коридор, шептать друг другу на ухо, чтоб не уловили микрофоны камер, открыто установленных через каждые три метра). Ну вот сознание и пытается найти подтверждение правоты собственных решений, верифицировать их через поиск совпадений или необычных вещей, объявляя их знаками.
…
Раз так много об этом пишу, давайте расскажу о двух моих главных пока «знаках».
Первый. Я тут учу Нагорную проповедь. Первые пару месяцев мне же не давали никаких книг, кроме Библии. А Нагорная проповедь восхитительна, и я подумал: «Раз тут приходится бесконечно стоять в строю и смотреть на стену или забор, дай-ка выучу ее наизусть. И пока стою, буду про себя повторять».
…
Апрель, первые дни голодовки. Довольно тяжело физически, плюс сверху дали команду меня прессовать, чтобы я голодовку прекратил. Зэкам в отряде запретили со мной разговаривать. Разговаривают со мной только дневальные-активисты, и разговор этот заключается в том, что они орут на меня, оскорбляя и угрожая, а я ору на них в ответ, пытаясь превзойти их в оскорблениях и угрозах. Как хорошо, что я много на митингах выступал, теперь орать минут 40 подряд для меня вообще не проблема.
Чтение моей единственной книги — Библии — такое же единственное доступное времяпрепровождение, а заучивание Нагорной проповеди — единственное развлечение. Довольно мрачное в контексте происходящего. Желающих из отряда — я тоже поднимаю руку — ведут в нашу церковь.
…
Начинается служба. Мы — пришедшие зэки — стоим в носках. Зэки-попы — в тапочках и рясах. Рядом стоит мент с видеорегистратором и снимает все это. Я все не могу настроиться ни на службу, ни на внутреннюю молитву тем более. Одновременно отвлекают и мрачные мысли о том, как разруливать это все, и комичность ситуации. Босые зэки, видеорегистратор, да еще мои «активисты» на каждое «Господи, помилуй» (а их много!) крестятся и кланяются так неистово, как будто завтра вместо утренней проверки у нас будет Страшный суд.
И в какой-то момент пожилой зэк-поп говорит: «Почитаем Писание, братья», — молодой берет лежащую перед ним книгу с кучей закладок, открывает на одной из них и монотонно, как это всегда происходит в церкви, начинает: «Глава пятая. И увидев народ, он взошел на гору, и когда сел, приступили к нему ученики его».
Блин. Я сначала чуть не упал, а потом неимоверными усилиями сдерживал слезы, чтобы они каплями шли, а не ручьями.
Уходил из церкви совершенно потрясенный и окрыленный. И есть расхотелось.
В общем, понятно, что знак так себе. Вы подумайте, в христианской церкви зачитали Нагорную проповедь! Вау, такое редко бывает. Все это я понимаю и понимал, когда шел обратно в барак. Но все равно круто же!
…
Главзнак №2 тоже связан с религией (чувствую, что вслед за «Вообще я не суеверный» придется писать дисклеймер «Вообще я не свихнулся на теме религии»).
Уже 18-й или 19-й день голодовки. Я хожу, хотя правильнее сказать — плетусь по продолу, длинному прямому участку барака, вдоль которого стоят двухэтажные железные кровати. <...> На табуретке у своей шконки сидит Никитин. Он самый любопытный мне зэк. Был. Сейчас мне уже не до него, но я помню, что Никитин загадочный.
Ему 54 года (здесь все знают точный возраст окружающих, ведь на твоей кровати висит табличка со статьей, сроком и годом рождения. Если есть профучет, как у меня, эта табличка перечеркнута цветной полосой). Вот уж он точно свихнувшийся на религии. Целыми днями молится. И он очень покорный. То есть не то что молча делает, что прикажут, — это тюрьма, и есть четкие пределы того, что можно требовать от «мужика», а что нет. Даже здесь, в самой «красной» зоне. Но он не просто не возмущается — здесь никто не возмущается, — а совершенно спокойно и равнодушно терпит любую глупость, любой абсурдный приказ.
…
Когда разговаривать со мной запретили, Никитин так же покорно выполнил и этот запрет. Это всеми, и им тоже, без агрессии выполняется. <...> А Никитин, как мне казалось, еще и с какой-то досадой на меня смотрел. Объяснимой, впрочем. Вместе со мной в отряд пришел тройной контроль, дополнительные камеры, режим до буквы и т. д. Никому не понравится такой сосед.
И вот я волочу ноги по продолу, раз за разом проходя мимо Никитина. Он сидит нога на ногу и смотрит перед собой, на каждом круге своей ходьбы я прохожу мимо него два раза, и, когда иногда встречаюсь с ним взглядом, он сразу же отводит глаза вот именно с этим выражением досады. Я прочитываю в этом нечто вроде: «Век бы тебя не видеть, Навальный, откуда ты только взялся на нашу голову».
И внезапно, в момент, когда я в очередной раз прохожу мимо него, он поднимает на меня голову, глядя в упор, — ясно, что хочет что-то сказать.
— Алексей, на, возьми и носи с собой.
Он протягивает мне прямоугольничек бумаги в пластике. Это иконка, вроде тех, что таксисты раньше магнитами на «торпеду» прикрепляли. <…> На одной стороне — «молитва Архангелу», написанная, конечно, каким-то псевдославянским шрифтом. Это как обычно. Во всех религиях так. Общий консенсус в том, что ангелы и архангелы быстрее слетаются туда, где готический шрифт, или «яти», или shall. А если еще и порядок слов в предложении такой, как будто его составил магистр Йода, то Бог вообще крайне доволен и более склонен проявить свою безграничную милость.
На второй стороне — некто с крыльями и ореолом вокруг головы. Очевидно, архангел.
— Спасибо, — отвечаю я довольно ошарашенно. И дальше стою.
— Возьми, положи в карман и везде носи с собой, — с этими словами Никитин отворачивается с таким же безразлично-досадливым выражением лица.
Поняв, что больше он ничего не скажет и явно не хочет, чтобы нас видели разговаривающими, я еще раз пробормотал: «Большое спасибо, Валера», — и поплелся дальше. Хотя, наверное, уже пошел, а не поплелся.
Очень сложно описать чувства в тот момент, но карточка эта (я ее положил в нагрудный карман и стал носить всегда — и сейчас она со мной) прямо грудь мне жгла и наполняла ликованием. Прям хотелось подойти к камере, ткнуть иконкой в нее и заорать: «Поняли, суки, я не один!» Но это было бы, во-первых, не по-христиански и огорчило бы архангела в моем кармане, а во-вторых, очевидно, сильно повредило бы Никитину.
Этот его жест, такой простой, был настолько для меня в нужное время и в нужном месте, что прям тоже выглядел как знак.
Конечно, все точно так же продолжилось и без удивительного Никитина и архангела в кармане. Но с ними стало немного легче и морально, и физически.
…
До его освобождения (он вышел пару недель назад, потому и могу это все написать, зная, что все, что я пишу, снимает скрытая камера макросъемки, встроенная в потолок) была с ним еще отличная история.
Всякого, кто скоро выходит, начинают подкармливать вопросами о воле и всякими шуточками. Количество подколов обратно пропорционально оставшимся тюремным дням.
И вот на кухне, традиционное и ежедневное:
— Ну че, Валера, сколько дней осталось еще?
Валера расплывается в улыбке — не выдержал, наверное. Мне кажется, это вообще единственный раз, когда я видел, как он улыбался.
— 64 часа.
Все начинают смеяться и шутить, что со следующего дня Валера будет вести отсчет в минутах, а потом и в секундах.
И тут кто-то говорит: «Да ты неправильно считаешь. Выходишь в четверг, значит, еще четверо суток, значит, не может быть меньше 90 часов».
На что Никитин искренне удивляется нашей непонятливости и, обращаясь с интонацией «воспитатель — неразумным детям», поясняет:
— Ну я же ночные часы не считаю. Когда ты спишь, ты не в тюрьме.
Ух. Вот это отличная мысль. Не знаю, насколько оригинальная, но прямо очень круто. Я сразу подумал: действительно, это ведь так. И ежевечерняя моя (и, знаю, у всех такая же) мысль при расстилании кровати: «Как же меня все заебало, скорее спать» — она ведь не только о том, что заебало, но и о том, что сейчас миг — закрыл глаза, открыл глаза — вырвешься из этого.
Так мне это понравилось, что с того дня часто говорю себе, засыпая: «Ну что, Алексей, едем на волю на несколько часиков».
Источник: Алексей Навальный. «Патриот». One Book Publishing, 2024.