Иллюстрация: Ольга Аверинова / Медиазона
Ровно 97 лет назад — 4 июля 1921 года — арестованные после Кронштадтского мятежа анархисты попытались добиться освобождения, объявив бессрочную голодовку во время конгресса Коминтерна в Москве. «Медиазона» публикует фрагмент воспоминаний легендарной американской активистки Эммы Гольдман, выпущенных издательством «Радикальная теория и практика».
Эмма Гольдман родилась в 1868 году в Ковно (Каунасе) в семье трактирщика-ортодокса. В 17 лет девушка уехала в США, где присоединилась к анархистам и встретила еще одного приверженного леворадикальным идеям иммигранта из Литвы — Александра Беркмана, который останется ее близким другом на всю жизнь. Осужденный за неудавшееся покушение на промышленника Генри Фрика Беркман провел за решеткой 14 лет; неоднократно оказывалась в тюрьме и Эмма — в разные годы ее судили за публичные призывы к экспроприациям, пропаганду контрацепции и выступления против армейского призыва, кроме того, Гольдман была арестована из-за подозрений по делу об убийстве президента Уильяма Мак-Кинли. В 1914 году в ее квартире взорвалась бомба, которую единомышленники Эммы готовили для миллионера Джона Рокфеллера; погибли трое подпольщиков. В 1919 году власти США на пароходе выслали в Советскую Россию 249 левых активистов; в их числе были Гольдман и Беркман. В декабре 1921 года они покинули РСФСР, полностью разочаровавшись в политической практике большевиков. Описанные ниже события относятся к июню-июлю 1921 года, когда в Москве проходил третий конгресс Коммунистического интернационала — Коминтерна.
<…> вскоре все анархо-синдикалисты из Франции, Италии, Испании, Германии и Швеции превратили нашу квартирку в свой штаб и проводили здесь все свое свободное время, то и дело требуя от нас, чтобы мы рассказали им о своих впечатлениях о России. Кто-то шепнул им и о якобы имевших место гонениях на левых, но они посчитали, что это «утка», сфабрикованная капиталистами: большевики-де так поступать не могут. Больше всего возмущались французы-коммунисты, присоединившиеся к землякам из нашего движения — они неустанно требовали подтверждения или опровержения услышанному, и более всех Борис Суварин, который, тем не менее, старался оставаться сдержанным. ЧК, конечно же, была в курсе, кто и для чего к нам ходит, да и мы сами после подавления Кронштадтского мятежа были под колпаком.
<…> Суварин был потрясен нашими рассказами — он был уверен, что Ленин и Троцкий наверняка не знали правды; но пытались ли мы говорить с ними об этом? Да, ответили мы, однако нас не приняли; тогда Саша написал Ленину, попытавшись объясниться, но это тоже было без толку — все наши попытки достучаться до власти, все наши предложения и возражения были бесполезны: в России ничего не делалось без ведома и одобрения верховной власти, то есть ЦК ВКП(б), во главе которого стоял Ленин. Суварин сказал, что французские коммунисты сотрудничают с анархистами; почему же это невозможно в России? Потому что, отвечали мы, во Франции коммунисты еще не пришли к власти и не установили диктатуру; когда этот час настанет, их дружба с анархистами пойдет прахом, пообещали мы Суварину. Он яростно возражал, настаивая на том, что должен обсудить это с большевистскими вождями — ему хотелось наладить товарищеские отношения между своими единомышленниками из России и нашими соратниками. Как раз в этот момент пришла Оля Максимова. Бледная и дрожащая, она рассказала нам, что [ее гражданский муж, один из лидеров Российской конфедерации анархо-синдикалистов Григорий] Максимов и еще двенадцать ребят в Таганской тюрьме объявили голодовку до смерти: на их неоднократные требования объяснить, за что их арестовали еще в марте и до сих пор держат в заключении, не предъявляя никаких обвинений, власти лишь загадочно молчали, и тогда они решили обратить на себя и свое невыносимое положение внимание иностранных делегатов. Присутствовавшие синдикалисты прямо-таки подскочили: они и подумать не могли, что в Советской России может быть такое! Они завтра же поднимут этот вопрос на открытии конгресса Интернационала Красных профсоюзов; однако Суварин упрашивал их не горячиться и сначала поговорить с профсоюзными вожаками: Томским, Лозовским и другими — открытая дискуссия, утверждал он, сыграет на руку врагам. Капиталистическая пресса непременно поднимет волну, а буржуазия обязательно этим воспользуется, поэтому данный вопрос нужно решать спокойно и по-товарищески. Делегаты ушли, заверив нас, что они не угомонятся, пока не добьются справедливости. Вернулись наши гости поздно вечером. Они рассказали, что их умоляли не устраивать шума и пообещали сделать все возможное, чтобы вернуть права заключенным анархистам. Для этого было предложено создать комиссию с представителем от каждой страны, в том числе и России, чтобы всем вместе встретиться с Лениным и Троцким; наши европейские товарищи были рады избежать раскола и с готовностью согласились.
Комиссия получила аудиенцию у Ленина. Гольдман с неодобрением отмечает раболепное преклоение российских социал-демократов перед вождем.
<…> Не меньшее благоговение, смешавшись со страхом, накрыло большинство членов комиссии, и только рабочие-синдикалисты сумели не поддаться на заботливые расспросы Ильича о положении трудящихся за рубежом, их влиянии и прочие сладкие речи. Они настаивали: он должен рассказать им о голодающих революционерах России, и Ленин осекся на полуслове, резко сменив тон. Ему все равно, заявил он, даже если бы все политические заключенные погибли — он и его партия не потерпят никакой оппозиции ни с какой стороны, ни слева, ни справа. Однако, тут же смилостивился вождь, он не станет возражать, если арестованных анархистов вышлют из страны с одним условием: в случае возвращения на советскую землю они будут расстреляны. За без малого четыре года слух Ленина привык к сухим щелчкам выстрелов, почти, видимо, лишив его рассудка…
Это предложение, конечно же, тут же было передано в ЦК и, конечно же, было одобрено; немедленно была сформирована совместная комиссия из представителей власти и иностранных делегатов, которой надлежало организовать незамедлительное освобождение и высылку не только голодавших в Таганке, но и остальных заключенных анархистов. Однако даже и на восьмой день голодовки новый орган топтался на месте: высшее руководство ЧК во главе с Дзержинским и Уншлихтом настаивало на том, что «в советских тюрьмах не было анархистов», а только бандиты и махновцы. Они требовали, чтобы им сначала предоставили список тех, кого нужно освободить для последующей высылки, но это было, конечно же, хитростью — на самом деле целью ЧК было саботировать этот план и выиграть время, чтобы конгресс завершился, а делегаты разъехались. Некоторые из них уже начали понимать: если ничего не будет сделано, наши товарищи умрут, и снова пригрозили поднять этот вопрос на конгрессе и обсудить его на публике, чего всеми силами стремились избежать власти, в очередной раз клятвенно пообещавшие добиться решения вопроса без проволочек.
Тем временем в Таганской тюрьме заключенные уже не выдерживали затянувшейся голодовки. Один из них, молодой студент Московского университета, больной туберкулезом, начал терять сознание, и старшие товарищи требовали, чтобы он прекратил голодать, но тот отказывался сделать это даже перед лицом смерти. Мы были бессильны помочь ребятам, и только с тяжелым сердцем ходили за членами комиссии, умоляя их поторопить события. Однажды, идя на очередное заседание конгресса, мы встретили [американского карикатуриста и журналиста, члена Компартии США и делегата 3-го Конгресса Коминтерна] Роберта Майнора, который протянул Саше большой сверток. «Здесь немного провизии, — сказал он смущенно, — а то нас в "Люксе" прямо закармливают. Может быть, вы передадите это голодающим? Тут все такое, легкое — икра, белый хлеб, шоколад. Я подумал…» Саша оттолкнул его руку: «Да мне плевать, что ты подумал! Ты мерзавец, который хочет еще сильнее оскорбить несчастных таганских узников, и без того натерпевшихся по горло! Вместо того, чтобы протестовать против гонений за политические взгляды, ты остатками с барского стола обожравшихся делегатов пытаешься подкупить наших ребят, чтобы они прекратили свою голодовку».
<…> Боб побледнел, затем стал переводить тяжелый взгляд с Саши на меня и обратно, а потом начал что-то бормотать, но я прервала его: «Отдай это женщинам и детям, — я протянула ему сверток с едой, — которые дрожат от холода на улице прямо у вашего "Люкса" и жадно подбирают крошки ситного, падающие с телег с харчами для делегатов конгресса». «Да меня от вас уже тошнит, — сорвался Боб, тщетно пытаясь подавить свою ярость. — Вы столько шума поднимаете из-за тринадцати таганских анархистов, забыв о революции! Да какое значение имеют эти тринадцать, или даже тринадцать сотен рядом с величайшими событиями, которые только видел мир?». «Мы уже это слышали, — невозмутимо ответил Саша, — и я не буду на тебя злиться только потому, что сам верил в это целых пятнадцать месяцев. Однако теперь я все понял, и могу помочь понять это и тебе: эта "величайшая революция" на самом деле — величайшее надувательство, призванное скрыть любое преступление, на которое готовы пойти большевики, чтобы только удержаться у власти. Когда-нибудь, Боб, ты и сам поймешь это, но пока нам не о чем говорить».
На десятый день голодовки комиссия, наконец, собралась в Кремле: по просьбе таганцев их представляли Саша и [синдикалист, руководитель анархистского издательства «Голос труда» в Москве] Шапиро, но Троцкий, который должен был олицетворять собой ЦК ВКП(б), не явился, и его место занял Луначарский. Уншлихт, исполняющий обязанности главы ВЧК, не скрывал своего презрения к делегатам и почти сразу вышел, даже не поздоровавшись с ними. «Дружеское» заседание наверняка окончилось бы арестом иностранных гостей, если бы Саша и Шапиро не сгладили ситуацию; потом Саша рассказывал, что еле сдержался, чтобы не ударить Уншлихта за его хамство, и только поставленная на кон судьба наших страдальцев уберегла чекиста от неминуемой плюхи. Атмосфера была перенасыщена неприязнью, и договориться удалось только после долгих пререканий. Члены комиссии, за исключением Александра Беркмана, ради которого была сделана отдельная приписка, поставили свои подписи под текстом совместно составленного ими письма, переданного через Уншлихта заключенным в Таганскую тюрьму. Вот что оно гласило:
Я была рада, что Саша воспротивился чудовищному решению, создающему предпосылки изгнания из Советской России людей, которые, не щадя себя, защищали революцию и сражались на ее фронтах, перенося несказанные опасности и лишения. Какой пассаж — большевистское государство переплюнуло Дядюшку Сэма! Он, простак, отважился лишь на высылку своих противников, имевших несчастье родиться в других странах; Ленин же сотоварищи, еще совсем недавно сами бывшие политическими беженцами из собственной страны, теперь выгоняли России ее сыновей, цвет ее революционного прошлого.
Отчаяние бывает гораздо сильнее голода — ребята в Таганской тюрьме прекратили голодать. Одиннадцать ужасных дней донельзя измотали их, и они согласились отправиться в вынужденные странствия. Некоторые слегли с высокой температурой, и грубая тюремная пища неминуемо убила бы их, тем паче, что и Ленин заявил: ему было бы все равно, если бы они умерли в тюрьме, так что ждать человечности от надсмотрщиков или рассчитывать на диетическое питание им не приходилось. Хорошо еще, что шведские товарищи оставили нам целый чемодан продуктов, и все они пошли на то, чтобы кормить заключенных в дни их возвращения к нормальному рациону.
Продолжение «дружеского» мирового соглашения, на которое полагались Борис Суварин и его коллеги, было продемонстрировано Бухариным на закрытии конгресса. От имени ЦК ВКП(б) он принялся ожесточенно нападать на ребят из Таганской тюрьмы и русских анархистов вообще, заявив, что все они контрреволюционеры, которые строят заговоры против социалистической республики. Все анархическое движение, вещал он, это не что иное, как сборище бандитов, союзники Махно и его разбойников с большой дороги, сражающихся против революции и убивающих красноармейцев и большевиков. Вопиющее нарушение договоренности об отказе от публичного обсуждения «таганского дела», на чем настаивали сами большевики, стало громом среди ясного неба. Делегаты из Франции, Италии и Испании, возмущенные этой коварной тактикой, вскочили с мест, протестуя и требуя выслушать и их — ведь председательствовавший Лозовский услужливо дал слово Бухарину, хотя тот не был делегатом и не мог обращаться к участникам конгресса. Но лукавый председатель использовал все возможные уловки, чтобы не дать гостям возможности ответить на клеветнические обвинения Бухарина. Дошло до того, что даже некоторые делегаты-большевики возмутились таким ведением заседания и поддержали требование тех, кто просил, но не получал слова.
<…> В смятении и гаме, последовавшими за бухаринскими нападками, далеко не все заметили явившегося в зал Рыкова, председателя Всероссийского Совета Народного Хозяйства, который дал знак присутствовавшим чекистам, и в зал ворвался стучащий сапогами отряд солдат, подливая масла в огонь, разожженный речью Бухарина.
Саша и я проталкивались к сцене. По дороге я то и дело говорила ему, что на этот раз обязательно выступлю, даже если для этого придется применить силу, буде Шапиро или кому-то еще из синдикалистов не дадут слова. Саша сказал, что пробьется к трибуне любой ценой, и, заметив Боба Майнора, сжал свою трость, уже готовый его ударить. «Ты продажная тварь, сукин сын!» — заревел ему в лицо мой друг, и Майнор в ужасе отскочил. Через короткое время мы уже были на ступенях, ведущих на сцену — Саша с одной стороны, а я с другой. Почти все делегаты вскочили с мест, бурно выражая недовольство тем, как Лозовский вел собрание, и требуя слова. Осаждаемый со всех сторон, председатель, наконец, был вынужден предоставить трибуну Сиролю, французскому анархо-синдикалисту, и тот, разъяренный иезуитскими махинациями большевиков, громовым голосом принялся обличать двуличную тактику советской власти, попутно мастерски опровергая трусливые обвинения против наших ребят-таганцев и российских анархистов.
Когда достоянием гласности стала и грядущая их высылка, левые эсеры, соратники Марии Спиридоновой, решили воспользоваться присутствием иностранных делегатов и представителей трудящихся и распространили заявление, в котором говорилось, что Мария, арестованная еще в прошлом году, будучи больной, до сих пор находится в тюрьме. Она уже несколько раз голодала, требуя освободить их вместе с своей подругой Измайлович, дважды была при смерти, и сейчас тоже пребывала в крайне опасном состоянии. Заканчивалось это заявление словами о том, что товарищи Марии готовы собрать средства для ее лечения за границей, лишь бы советская власть позволила ей уехать.
[Левый эсер, в 1917–1918 годах — нарком юстиции] доктор Исаак Штейнберг попросил меня сообщить об их обращении делегаткам международного женского конгресса, в эти дни также проходившего в Москве. Я отправилась туда, чтобы встретиться с Кларой Цеткин, легендарной социал-демократкой, занимавшей сейчас заметную должность в правящих кругах. Она сказала, что ее задача состоит в сплочении женщин для поддержки мировой революции, и я ответила, что Мария Спиридонова уже изрядно послужила этому делу, отдав ему большую часть жизни. Она стала символом революции, и ей будет нанесен непоправимый вред, если Мария умрет в застенках ЧК, предупредила я ее, и долг Клары состоит в том, чтобы убедить власть разрешить Спиридоновой покинуть Россию.
Сперва Цеткин пообещала мне похлопотать за Марию, но еще до того, как конгресс завершился, прислала записку: дескать, Ленин очень болен, и к нему не пускают. Зато Троцкий вполне здоров, и вот он говорит, что Мария-де слишком опасна, поэтому выпускать ее, даже за границу, нельзя.
Гольдман и Беркман уезжают из Москвы в Петербург. В это время в их московской картире проходит обыск, нескольких знакомых, в том числе Василия Семенова, задерживают.
<…> Вернувшись, мы узнали, что Василия уже отпустили. На свободе были и десятеро из тринадцати голодавших в Таганской тюрьме, которые после окончания своего бунта все-таки просидели еще два месяца, несмотря на все заверения властей освободить их сразу же по окончании голодовки. Да и свобода для них превратилась в самый настоящий фарс: их определили под суровый надзор, запретив общаться с друзьями и работать, а вдобавок сообщили им, что высылка пока откладывается. Одновременно ЧК заявила: больше ни один из находившихся в заключении анархистов отпущен не будет — Троцкий так и написал об этом в письме французским делегатам, хотя до того от имени ЦК ВКП(б) обещал обратное. Итак, наши товарищи оказались «на свободе», но при этом их состояние было плачевным: ни здоровья, ни средств к существованию… Чтобы помочь им, приободрить их, мы делали все возможное, хотя сами чувствовали себя вовсе не радостно.
Трехтомник воспоминаний Эммы Гольдман «Проживая свою жизнь» можно заказать на сайте издательства «Радикальная теория и практика».